Борюсик родился в роддоме им. Грауэрмана в свежий погожий весенний день и, как положено, зарыдав от несчастья собственного появления на земле, пустил в небеса янтарную струю. Хоть и родился младенец богатырем весом почти шесть кило и ростом пятьдесят шесть сантиметров в самой лучшей стране мира, но новоявленное сокровище рыдало без остановки первые двое суток, а акушерки между собой шептались, удивляясь, отчего этой «сливке» общества здесь так не нравится. «Здесь» – имелось в виду в привилегированном этаже для жен выдающихся людей Отчизны.

Отец Борюсика денно и нощно трудился вторым секретарем МГК КПСС, а мать-домохозяйка обеспечивала видному управленцу достойный быт с икрой и трофейным биде, так что наследнику, которому предстояла, по мнению персонала роддома, жизнь с привилегиями, казалось, завидовали все младенцы, рожденные в семьях обычного народа.

– И чего орет? – удивлялась старейшая в роддоме повитуха Каплан, принимавшая в свое время детей лидеров революции, за что ее чуть не расстреляли: типа, чтобы не раскрыла секреты обустройства влагалищ подруг социалистических вождей, например Японии, где, по мнению граждан и гражданок Страны Советов, у узкоглазых японок сие место располагалось поперек, не как в наших автоматах газводы, где прорезь для монеты находилась там, где положено. Уж поверьте!..

Помучили Каплан в тюрьме для врагов народа всего-то пару месяцев, еще не пытали в полную силу – так, зубы все выбили, но здесь к стране пролетариата пришвартовался круизный лайнер, затем спецвагоном в столицу прибыла рожать нового бойца за коммунистические идеалы жена видного коминтерновца. Элитного персонала не хватало, и Каплан отпустили, обещав, что навсегда, если роды чернокожей жены бразильского любителя Маркса пройдут успешно. Негритянка разродилась легко и просто, почти без помощи специалистов, и Каплан прокомментировала легкое разрешение от бремени тем, что на кой хер обезьяне вообще роддом. Мол, села бы под пальмой по большой нужде, потужилась – и заодно ребеночка бы произвела из соседнего отверстия… Особист процедил в ухо акушерке, что если жидовская харя откроет свою пасть с комментариями еще хоть раз, то ее жидярской кровью покрасят Ленинскую комнату…

– Зачем, сука в вождя стреляла?!

– Не я!

Акушерке удалось сохранить свою кровь в эти веселые десятилетия, так что сейчас во времена большого послабления она свой еврейский рот не закрывала.

– И чего этот жиробас надрывается?! – удивлялась Каплан. – Папаша вон каждый день на «ЗиСе» черном прикатывает с личным водителем и пакетами со жратвой, которой никто раньше и не видал! Смотри, какой мордатый, разожрался жирдяй на народных харчах, еле по лестнице поднимается, и жена впору – свиноматка, жопа по полу тащится, хоть на ВСХВ выставляй! Ее бы на сало рабочему люду, ха-ха!.. Сама-то я свинину не ем! – добавляла. – А этому маленькому жиробасенышу ничего не нравится: ишь, еще одна вошь в тело народное впилась. – Молодые акушерки улыбались с осторожностью, но еврейку Каплан любили… – А Ленинская комната так и не покрашена, в рот ему конем!..

Через три дня Борюсика привезли на «ЗиСе» в просторную квартиру в центре Москвы, с видом на Кремль… Младенец понемногу смирился с появлением на этот свет, орать как бешенный перестал и лишь хныкал иногда, когда требовалась мамкина грудь. В помощь жене второго секретаря была придана кормилица с огромными, полными молока буферами, которыми она вскармливала не первое партийное дитя, и Борюсик, не останавливаясь пользовался молочной фермой на дому, набирая вес хорошо, радуя ответственного папу и домохозяйку-маму.

В три года Борюсика отдали в детсад ЦК для социализации, и в группе он был в три раза толще всех своих сверстников. Воспитательницы, члены партии и кандидатки, всецело поддерживали аппетит малыша, давая добавки столько, сколько в глазах Борюсика было мольбы.

А потом школа. И здесь у вши на теле народном появились первые проблемы. Одноклассники прозвали Борюсика Жиром и всячески недружелюбно проявлялись по любому поводу. Сначала просто дразнили, потом пытались бить сына уже кандидата в члены ЦК, отнимали принесенные из дома продукты питания – в общем, пытались испортить жизнь тому, кто просто выделялся из общей среды толстой жопой и мордой гиппопотама.

Борюсик оказался человеком терпеливым, относился ко всем невзгодам жизни толерантно, одноклассников своих не сдавал, а стоически проживал не слишком счастливые годы, оставаясь при этом добряком, и улыбался серой стране с ее серыми, как мыши, гражданами. Зубы у Борюсика были редкими, но улыбка казалась весьма симпатичной. Впрочем, к концу школы, за пару лет до ее окончания, над Борюсиком перестали глумиться, уразумев за долгие годы травли, что толстый огромный пончик, постоянно читающий на переменах и что-то жующий, имеет непроницаемый жир, который броней защищает сердце хозяина от натиска вражеских эмоций.

Школу Борюсик окончил относительно неплохо, но в институт поступать отказался, причем наотрез, чем вызывал в отце неистовый гнев. Член ЦК громогласно кричал, что выкинет недоросля на улицу, после чего отпрыск спокойно принимался собирать чемодан, мать бросалась к мужу в ноги, но ни супруг, ни Борюсик своих позиций не сдавали. И так каждое утро.

– Я сказал – пойдешь в университет!

– Нет, папа.

– В лагеря закатаю! – орал член ЦК, багровея и синея, пока лицо его не становилось сизым.

– Не те времена! – спокойно отвечал Борюсик и продолжал собирать вещи. – Ты так не волнуйся, пап! Я все равно тебя люблю.

В один из вечеров примерно в этой части разговора в голове отца что-то лопнуло, сосудик какой-то не выдержал напряжения, и кандидат в члены Политбюро рухнул словно колона Большого театра, чем вызвал сотрясение конструкций во всем доме, а у них в квартире погиб весь мейсенский фарфор с хрусталем в придачу.

Он не умер, но был парализован до шеи, лежал в кровати и хлопал грустными глазами. В течение года парализованную надежду партии сначала вывели из кандидатов в члены Политбюро, затем из ЦК, и единственное, что осталось у слуги народа – квартира с видом на кремлевские звезды, персональная пенсия и жирная жена с жирным сыном. Телефон, казалось, замолчал навсегда, в квартире воцарилась печаль, смешавшаяся с невыносимой тоской, от которой Борюсик бросился в военкомат, чтобы призваться в армию, но не прошел медкомиссию вследствие патологического ожирения.

Отец умер перед Новым годом, мать поплакала с месяц и отправилась вслед за мужем на Ваганьковское кладбище. Ни тебе кремлевской стены, ни даже Новодевичьего…

Борюсик остался один и жил себе потихоньку. Он не любил себя, свое огромное тело, но по-христиански терпел и свое убожество, и насмешливые и презрительные взгляды прохожих, глазевших на него, как на слона в зоопарке. Молодежь и вовсе ржала не стесняясь, в голос.

Лет с двадцати Борюсик начал пописывать в газеты и журналы статьи о литературе, умные эссе, приносил стихи в редакции, кто-то из рецензентов его даже хвалил, но трудов молодого литератора не печатали, говоря, что это только задел на будущее, ты, парень, пиши, набивай руку.

Вода камень точит, и, когда огромному, стриженному ежиком толстяку было под тридцать, неожиданно опубликовали его первый труд, вернее критическую статью на сомнительные стихи некоторых молодых поэтов, о которых до сего времени никто и знать не знал. Тем не менее в статье еще говорилось о том, что поэты несомненно талантливые, что их сознание непременно отделит зерна от плевел и Страна Советов еще будет гордиться новой литературой… Благодаря статье никому неизвестные поэты стали звездами той эпохи, и вскоре их голоса действительно зазвучали во всех уголках необъятной Родины.

Борюсика стали все чаще печатать и платить достойные гонорары. В ателье индпошива, в котором его обшивали еще в детстве, он заказал несколько костюмов, в том числе и летние – белые, из фланели, просторные и модные, в которых его большое пухлое тело чувствовало прохладу летнего вечера, когда он, слегка пьяный, возвращался домой из ресторана ВТО. Идти-то всего пару шагов…

Часто по вечерам в огромной квартире Борюсика собиралась творческая интеллигенция, те самые поэты, слегка заматеревшие, гремящие по всей стране почти как классики, богемные женщины в сопровождении стильных и сильных мужчин. В такие приемы хозяин квартиры повязывал на шею огромный шелковый бант, когда желтый, когда синий или вишневый, становясь похожим на Пьера Безухова, за что его прозвали Наш Барин.

Большинство почему-то считали Борюсика педерастом, хотя свидетельств тому не имелось. Наш Барин ни к кому не приставал, не было в его голосе определенных интонаций, выдающих гомосексуальность, может быть только цветастые банты… Собственно говоря, обществу было плевать на мужеложцев, так как если ты никому не докучаешь своей сексуальностью, живи как хочешь, спи с кем хочешь и бант носи хоть на шее, хоть на х…

Борюсик не был педерастом. Отнюдь нет. Он любил женщин, душою преклонялся перед ними, особенно перед совсем недоступными и чистыми. Его отношение к противоположному полу можно было бы сравнить с тонкой и чистой любовью Безухова к юной непорочной Ростовой… В отличие от героя знаменитого романа, Борюсик запретил себе всяческое общение с женщинами – здесь имеются в виду романтические и интимные связи, – считая себя абсолютно безобразным, квазимодо на русский лад. Он представлял свое огромное голое тело, словно надутое мощным насосом, с руками в младенческих складках и крошечным задом – и все это рядом с прекрасной женской наготой! Борюсика от таких воображений настигали рвотные спазмы, а потому он отучил себя от навязчивых мыслей о женщинах, направив все неистовые желания в литературный труд…

Ему было под сорок. Он с успехом, единогласно, был принят в Союз писателей СССР, а после выхода книжной эпопеи о династии семьи крестьян Гороховых-Укропиных, где прослеживались их судьбы от тьмы крепостного права до сегодняшнего времени, его жизнь круто изменилась. Тираж оказался очень приличным, и Борюсик стал зажиточным писателем. Он по-прежнему повязывал на бегемотскую шею фривольные банты, но больше не устраивал вечеринок с молодыми талантами, жил в одиночестве, взяв в помощь по хозяйству Галю, молодую деревенскую женщину из-под Тамбова. С ней как-то вдруг и случилось первое интимное соитие Борюсика, оно же и последнее. Наутро женщина застыдилась греха и, коротко собравшись, отбыла на малую родину.

Борюсик остался один. Иногда по вечерам он пил теплый коньяк, пытаясь опьянеть, но с такими физическими кондициями нужно было глотать по пол-ящика, а это было совсем депрессивно и расточительно. Борясь с подкрадывающимся одиночеством, писатель обратился к новым образам своего будущего романа, несколько месяцев провел в библиотеке, скрупулезно собирая материал, а потом почти полгода писал его, по десяткам страниц в день, словно зерно по пашне разбрасывал, растворяя свое одиночество в созданных им же иллюзиях.

А как-то утром в дверь позвонили. Он открыл и узнал в пришедшей женщине бывшую домработницу, которая, не поднимая глаз, судорожно сунула ему в руки сверток и, пробормотав «Это ваше дитя», почти покатилась вниз по лестнице, дабы не быть пойманной. Борюсик и не думал гнаться за Галей. Он вошел в квартиру, неся в могучих руках что-то шевелящееся. Оно угукнуло, а затем из свертка запахло. Потом оно еще и заплакало, и Борюсику пришлось существо распеленать, обнаружив в нем перепачканную девочку, совсем крошечную, недавно рожденную.

Борюсик пялился на нее, не понимая произошедшего, как будто ему устроили розыгрыш, но, вспомнив бормотание женщины, ее слова, что это «ваше дитя», вдруг словно очнулся после обывательского сна и почти взлетел душой к солнцу. Перед ним будто открылась сакральная идея жизни, смысл ее великий и человеческое назначение в этом мире… Он был счастлив. Чувство переполняло, словно душу Борюсика как обычное ведро поставили под Ниагарский водопад. Он трясся всеми жирами, приговаривая: «Мое дитя, мое»…

Он назвал девочку Лизой, немедленно дав ей свою фамилию. У девочки появились сразу две няньки, а на лето снималась отличная дача со старыми яблонями. Борюсик почти забросил писательскую деятельность – как никчемную по сравнению с любовью к своей дочери. Каждый удар сердца он посвящал Лизоньке, не мог наглядеться на свое сокровище; покупал бесчисленные импортные игрушки у фарцы, ездил с ней в Парк культуры на карусели с эскимо, с газировкой с тройным сиропом и сахарной ватой. Он научился быть лошадкой, которая могла без устали катать маленькую любимую девочку и кричать «Иго-го!».

Лизонька росла покладистой, ей очень шли цветастые платьица, оттенявшие черные пытливые глаза. Она любила шлепать Борюсика по хомячьим щекам маленькими ладошками, а тот в свою очередь надувал щеки и издавал губами неприличный звук, похожий на те, которые издавал старый пес Игнат. Оба заливисто смеялись, а пес Игнат пристыженно, с грустью в глазах удалялся с дачной веранды во двор.

Одного лишь боялся Борюсик. Он понимал, что наступит время, когда его дочь повзрослеет и увидит не сильного и красивого отца, а безобразие своего родителя, жирного, обильно потеющего увальня, и тогда… Он не знал, что «тогда»… «Тогда» его пугало больше, чем смерть!

Отбрасывая нехорошие мысли, Борюсик научился писать для Лизоньки добрые рассказы и перед сном читал их девочке, перемежая свое с классикой, а дочь, подрастая, все внимательней слушала голос отца. К десяти годам, к первому юбилею, он не только завалил девочку подарками, но и вручил книжку, составленную им из рассказов ее детства, на которой было начертано посвящение «Моей дочери Лизе».

Борюсика внезапно признали как видного детского писателя, опять пришли огромные гонорары, но вся эта канитель – премии и награды, нелюбимые встречи с читателями, вся эта суета – происходила на задворках его сознания, которое было переполнено одной лишь дочерью.

Как-то утром Борюсик после душа стоял в одних безразмерных трусах перед зеркалом и, сбривая редкие волоски со своих щек, вдруг увидел в дверях ванной Лизоньку. Девочка смотрела на отца, будто впервые его видела. В кишках Борюсика похолодело, сердце затрепыхалось пойманным голубем, казалось, что он сейчас умрет. Вот он, тот час, тот момент истины, которого он больше всего боялся. Жирное ничтожное безобразие рядом с божественной красотой.

– Ах! – только и смог произнести Борюсик, а она вдруг смело шагнула в ванную и, погладив отцовское пузо сказала:

– Ого!.. Ого-го!!!

– Не бойся! – вымолвил побледневший отец. – Я сейчас, – и сорвал с крючка безразмерный махровый халат. – Не бойся, милая!

– Ты Гаргантюа! Ты точно из книжки! – Она еще раз ткнула кулачком в пузо и, засмеявшись побежала играть с подружками. Только зеркало видело слезы Борюсика.

Лизонька росла, а Борюсик, если девочка вдруг пристально всматривалась в его глаза, прощаясь перед сном, спрашивал:

– Очень страшный? – Дочь улыбалась белоснежной улыбкой. От нее пахло малиной и парным молоком. – Очень жирный, да?

Лизонька тыкала в живот отца пальцами с подростковыми колечками «неделька» и отвечала всколыхивая жиры и пуская по его пузу волны:

– Море, море, море! Волны, волны, волны!.. – И звучно целуя, желала ему на сон грядущий: – Спокойной ночи, ты совсем не жирный, не наговаривай на себя, ты как гора! – А когда у писателя бурчало в животе, добавляла: – Ты вулкан, я очень тебя люблю! – И уходила в свою комнату.

Так они и жили душа в душу, дорожа друг другом. Девочка выросла в девушку и училась в университете на филфаке. Там она познакомилась с третьекурсником, русским испанцем Хесусом Рамосом, чей отец-летчик разбился на русском самолете, сбитом немецким «мессером». Она влюбилась в черноволосого смуглого сына героя и в короткие сроки забеременела.

– Не бойся, – гладила Лизонька полысевшую голову Борюсика. – Не бойся, мы будем жить с тобой! Ты же не против?.. У Исусика место только в общежитии!..

Как же он мог быть против?! Его семья вдруг увеличилась на двух человек.

Борюсик мечтал о внучке, потому что все знал о девочках, а о мальчиках – ничего. Он старательно готовился к новой роли, доставал с антресолей читаные-перечитаные Лизе книжки, ее любимые игрушки, цветастые платьица, ленточки и складывал все в верхний ящик шкафа. Иногда он открывал его, наклонялся и вдыхал запах содержимого. Казалось, из ящика пахло малиной и парным молоком.

Беременная, Лиза сильно располнела и стала чем-то неуловимо похожа на мать Борюсика… А если будет мальчик?.. Мама бы знала, что с ним делать!

В один из июльских вечеров Борюсик и Лиза гуляли по Петровскому бульвару. Хесус все лето шабашил в колхозе имени Дзержинского, и отец с дочерью, оставшись вдвоем, радовались обществу друг друга. Он ей что-то читал из Байрона, она в ответ — те же стихи, только на английском… Тем вечером они немного загулялись и в одиннадцатом часу, взявшись за руки, потихоньку зашагали к дому. В самом конце бульвара из-за деревьев вышли два человека в клетчатых кепках. В тусклом свете фонаря в руке одного блеснуло лезвие ножа.

– Ну что, старая жирная тыква! – гыкнул второй, поменьше. — Пощекотать тебя ножичком?

– Гони кошель! – приказал первый. – Или девке твоей икру выпущу!..

У Борюсика денег с собой не было, он так и ответил бандитам:

– Денег нет. – Он задвинул Лизоньку за свою огромную спину и прошептал ей: – Беги!

– Ты че, гондурас, гонишь! Мы же тебя на куски сейчас резать будем!

Она побежала.

– Режьте!..

Двое с ножами двинулись навстречу.

Борюсик ни разу в жизни не дрался, но он шагнул вперед и завертел огромными руками будто ветряная мельница, приговаривая: – А ну-ка, а ну-ка!.. – Тяжеленной пудовой ладонью он попал маленькому по голове, отчего раздался нехороший звук, словно арбуз уронили, и безжизненное тело рухнуло в тополиный пух. – А ну-ка! А ну-ка!

– Пиздарики тебе на воздушном шарике! – прошипел второй урка и перебросил нож из одной руки в другую. – Пистон, ты жив?!

– …

Лиза успела добежать до семнадцатого дома, где мел тротуар дворник-татарин. Раздалась трель свистка, призывая патрульную милицию. Из окон закричали:

– Милиция! Убиваюууут!!!

– Сука! – зло проговорил блатной. Он ловко ушел от ударов размахивающего клешнями жирного фраера, подсел под него и, вспоров живот Борюсика от лобка до средостения, скрылся в темноте.

Борюсик не упал, он стоял на ногах, поддерживая разрезанную плоть руками. Приехала милиция и «скорая помощь», а он все стоял, словно умер стоя, а в затухающем сознании звучал голос Лизы: «Папочка! Папочка мой!!!»

Борюсик не умер. В Склифосовского ему сделали четыре операции, и лишь на десятые сутки хирург сообщил Лизе счастливую новость:

– Будет жить. Повезло товарищу детскому писателю, что в теле он был. Если бы жировая прослойка хоть на полсантиметра тоньше была, то нож несомненно бы попал в сердце…

Борюсик пролежал сначала в Склифе, затем в военном госпитале почти восемь месяцев. В общей сложности ему сделали шестнадцать операций. Возле его постели всегда дежурила Лиза, гладя небритые щеки отца. Очень часто заходили пионеры, и кто-то из писательского профкома раз в неделю приносил лимоны.

Борюсика стали поднимать с кровати, заставляя ходить по коридору. Шажок за шажком.

Как-то он увидел свое отражение в зеркале, но не узнал себя в худом костистом теле, в смертельно бледном лице с провисшей на щеках кожей. Подумал – привиделось… Через неделю писателя отвели на взвешивание, где его ждало потрясение. Вместо привычных двухсот килограммов стрелка весов показывала какие-то семьдесят шесть. Он улыбнулся – весил столько в пятом классе.

Борюсику о рождении внука Иосифа рассказал зять Хесус:

– Она в Грауэрмана! Все в порядке! В честь товарища Сталина, что бы о нем ни говорили…

«Лучше бы Володей, – подумал Борюсик. Красиво бы вышло – Владимир Хуесосович».

Через неделю в палате появилась сияющая Лиза со свертком на руках. Она сильно располнела и чем-то стала походить на мать Борюсика.

– Ты, папа, пожалуйста, ешь больше, а то как же твои костюмы? А банты?.. Как же ему, – она улыбнулась свертку с сопящим младенцем, – пускать по твоему животу волны?

Море, море, море! Волны, волны, волны…

6612cookie-checkБОРЮСИК