20.08.2019 / 10:00

ОДНОКУРСНИЦА

Тексты
Очнулся Евгений Евгенич – и не понял, когда и где проснулся. То ли ночь, то ли день, или он в могиле уже. Так ему было плохо, так нутро крутило, что подумал: смерть лютая подбирается. Либо с инсультом придет, либо сердце разорвется.

Так пили вчера, припомнилось, что в ресторане иностранцы аплодировали. Водка текла в утробы не стаканами – рекой Волгой, смешиваясь с пивом, с килограммами поглощенной еды.

Жрали и пили в русском ресторане, самом дорогом в столице: казалось, разнесут пятидесятилетние мужики кабак по бревнам, в данном случае по кирпичам. Задирали официантов, хостесу в нос залепили, зато пачку денег бросили на откуп, метрдотель остался доволен. Сначала пили за дружбу, как водится, затем – за любимых женщин и жен, за детей, потом по второму кругу понеслось, а на третьем бухали уже без тостов, только жрали без оглядки, ржали без остановки и хрюкали свинским образом. В ночи запели «Владимирский централ», полируя выпитое джином и коньяком, хотя сидельцем никто из компании не был, затем возжелали телок, а когда те приехали, юные и сладкие, сил оставалось только на обжимание при входе в ресторан… Но…

Он проснулся и вспомнил страшное: вчера он, кутила и бонвиван, бравый Евгенич, как друзья его называли, переспал с пятидесятитрехлетней женщиной. От осознания произошедшего ему захотелось немедленной смерти, он даже потянулся к прикроватной тумбочке, как будто в ней лежал пистолет, но нащупал лишь таблетки, понижающие давление.

– Ай! – в голос испугалась его душа. – Ой! – Она кричала, что если уж он дошел до ТАКОГО, до пожилых женщин, то следующим шагом, то следующим… Следующего шага Евгений Евгенич даже сфантазировать не мог, как ни напрягался, а потом счел произошедшее трамплином в старость и следом за ней – обрывом в смерть. Сочная слеза стекла по щеке. Не вставая с истерзанной постели, он позвонил домработнице и умирающим голосом попросил растворить алкозельцер в капустном рассоле.

Евгений Евгенич неизменно пил в пятницу, до обморока, до полного отключения мозга – впрочем, как и вся страна, – а после, в выходные, болел отчаянно, с посталкогольной депрессией такой силы, что почти до петли дело доходило.

Говоря объективно, Евгений Евгеньевич был вполне себе успешным существом – как он сам себя называл: мое существо – и занимался антикварной деятельностью, в основном картинами, коллекционируя их и перепродавая некоторые экземпляры втридорога нуждающимся в предметах культуры и искусства, коих имелось на Москве великое множество. К сорока годам искусствовед выстроил дом в элитном Подмосковье, посадил сад, родил и вырастил сына. Его миссия перед Богом и Отечеством была выполнена, а далее он проживал без всяких мечтаний и громких целей. К пятидесятилетнему юбилею дом превратился в изысканный музей, с изумительными интерьерами, среди которых и цвел Евгений Евгенич в полном осознанном одиночестве, как цветок замиокулькас, если не считать многочисленной челяди, обслуживающей его надобности… Он давно развелся, отправил сына в Кембридж и принципиально не хотел новых отношений, боясь, что они могут причинить сильную боль, а в пятьдесят от несчастной любви можно было и гаги отбросить. Потому пользовался платными девочками возрастом до двадцати двух. Не любил барин опытных.

Когда юные безмозглые нимфы заезжали к нему, первое, что произносил бонвиван, – великие строки нашего всего: «На свете счастья нет, а есть покой и воля». В момент наивысшего декламационного пафоса полы его шелкового халата с вышитыми павлинами распахивались и открывали девичьим взорам почти молодое тело, с небольшим лишком на животе, крепкими ляжками, в белых трусах от Версаче, в которых еще было, хоть и меньше, чем в сорок... Ох, как он был согласен с Пушкиным!..

К пятидесяти пяти Евгений Евгенич сформировал небольшой пул постоянных девиц, которых вызывал по желанию. Он любил пользовать Юлечку, двадцатилетку, беленькую, светлоглазую, все свое, со слегка тяжелой жопкой, к которой барин любил прикладываться розовой от природного здоровья щекой и сопеть от сладострастия и сытости.

В первую их встречу, после окончания сексуальной процедуры, Евгений Евгенич назвал Юленьку проституткой. Девушка расстроилась и почти расплакалась.

– Я не проститутка, – обиженно промямлила русская красавица, глотая слезы.

– А кто ты? – уточнял хозяин дома. – Ты Ожегова открывала или Даля? Смотрела?

– У меня мама любила артиста Даля. А я смотрю только иностранное кино…

– Это составители словарей! Великие люди! Совсем вас не учат в институтах! Так вот, у них там черным по белому написано, что женщина, продающая свое тело за деньги, – проститутка!

– Ну тебя! – совсем обижалась Юленька. – Не тонкий ты, Евгенич, человек! Можно же найти какое-нибудь другое слово…

– Ой, какое же? – обрадовался чему-то опытный безобразник.

– Ну как-нибудь… Ну что это, типа, материальная помощь студентке или…

– Придумал! – тотчас провозгласил Евгенич. – Плачу тебе за пользование твоим телом стипендию. Повышенную!

– Здорово! – просияла Юленька и, встав на колени, хотела было ловко стянуть с любовника трусы.

– Стипендиатка! Буду называть тебя Стипендиаткой!

Девушка добралась до содержимого Версаче, и Евгений Евгенич запыхтел от удовольствия…

Второй по частоте вызовов была девушка Айсылу, татарка с матовой загорелой кожей, огромными глазами, черными, как сажа в камине, с крошечными, как у персика, светлыми волосками по всему телу и самой плоской среди женщин мира грудью.

Ой как он это любил! Когда Айсылу приближалась к острову Нирвана, персиковые волоски поднимались по всему телу и щелкали электричеством, а мальчишеские соски становились твердыми, как кедровые орешки.

Айсылу все и всегда устраивало, можно было даже сказать, что татарке все в жизни ровно и пофиг. На слово «проститутка» не обращала внимания как на иностранное. Секс она принимала и радовалась, что за него солидные мужчины еще и деньгами делятся. Девица выполняла любые просьбы и не ныла, как многие другие, что Евгенич во время орального секса опять заснул и ей пришлось шесть часов неутомимо трудиться над часовым его сновидений так, что губы одеревенели…

Третьей по значимости для Евгенича являлась бывшая эстонская баскетболистка с нежным именем Имби, потому антиквар называл ее в лицо Бемби, а про себя Жирафой. Девушка была выше любовника на двадцать восемь сантиметров, но пропорции ее тела были божественно идеальны. Уж ценитель изящных искусств в этом толк знал и разумение имел. Бемби в силу ее физических кондиций было нужно больше, чем остальным девицам, согласно ее росту и, соответственно, объемам. Как тяжелый товарный поезд она медленно добиралась до конечной станции, а трубный глас сообщал о долгожданном прибытии. С Имби Евгенич проверял себя – могет или не могет… Впрочем, в последнее время он редко вызывал эстонского олененка-жирафу…

Заливши утробу рассолом, Евгенич принял внутрь сто грамм водочки и стакан гранатового сока, смешанного пополам с лимонным. Потом он трясся под горячим душем и страдал. Физическое его страдание ни в какие сравнения не шло с эмоциональными муками, умертвляющими его психику. В мозгу орало пожарной тревогой – я вы...бал пожилую женщину! Почти пенсионерку!.. О боже! Как сие мрачное, адовое могло произойти с ним, еще молодым человеком, чья жизнь днями должна быть наполнена радости бытия, ночами – пусть не самой бурной, но страсти, застольным счастьем с друзьями и всем-всем, чего он был лишен в советском детстве!.. А здесь – однокурсница Вронская!.. Мама моя родная! Откуда же вылезла старая?!.

Дурной привычкой Евгенича было трезвонить после пьянки в ночи всем, кого его глаз выхватывал из записной книжки. Он страстно желал общения: переполненный алкогольными эндорфинами, набирал первой жене, с которой развелся больше тридцати лет назад, и тер с ней неизвестно о чем, звонил знакомым министрам, врагам, друзьям по пионерскому лагерю, умершим людям – и говорил со всеми, даже с последними, долго и неутомимо, но о чем говорил, никогда не помнил. Лишь похмельным мучительным утром, просматривая перечень ночных звонков, он с замиранием сердца, а потом с отчаянием узнавал, с кем общался, находясь на автопилоте… Министр Зырин – 10 сек. О нет!!! 10 секунд – значит, тот взял трубку и послал его в жопу! Или сам Евгенич послал министра?!. Господи, Лайла, проститутка из молодости: сорок минут трепежа, а у нее уже в перестроечные годы сиськи висели как уши спаниеля, и вообще – откуда у него ее номер?!. А полчаса с Зябликовым, который помер еще в школе оттого, что полкило соли съел на спор! Во всем виноваты гаджеты! Все дурное – происки компьютерного времени, ничего нельзя стереть, ничего не дадут забыть яблочные говноеды, засасывая всю инфу в эти совсем не райские цифровые облака.

Водка, смешавшись с другими жидкостями, сделала свое дело. Евгенич немного успокоился и выпил кофе. Полистал газету – он любил бумажные, по старинке, и съел омлет. Вдруг заработала память, потихоньку-полегоньку, проявляясь как изображение на фотокарточке в химическом растворе. Он вспомнил, как зазывал Вронскую к себе, потому что все другие либо спали, либо были расписаны по таким же, как он, любителям ночного бдения, признавался однокурснице в спрятанной на долгие десятилетия любви, вспоминал, как она, юная, с тонкими ножками и длиннющими пальцами рук делала ему массаж кистей и фаланг его коротких пальцев. Они всегда сидели на задней парте и вместо вдумчивого восприятия основ научного коммунизма слегка занимались, как сейчас это называется, петингом… Романа между ними не случилось: то ли будущий искусствовед испугался чего-то, требующего обязательств, то ли ему тогда нравились взрослые женщины – в общем, не задалось. А еще он вспомнил, что через семь лет после окончания вуза встретился с Вронской в ГУМе, они зашли в ресторан гостиницы «Метрополь», где выдули ящик шампанского, закусывая тарталетками с белужьей икрой, а потом, чуть ли не вальсируя, перетанцевали из ресторана в номера, где до утра наверстывали на фирменном пуховом матрасе то, чего не случилось в юности…

Евгенич закурил сигару, запустил к потолку дымы и подумал о Вронской уже с меньшей неприязнью. Да и ему стало значительно легче – может, от водки или от приятных воспоминаний. Евгенич включил мобильник и позвонил другу Долгоносову и пытал, как у того с женой Иркой, которая была аж на восемь лет старше мужа. Ха-ха-ха, ей уже за шестьдесят!.. Долгоносов отвечал, что с Иркой все хорошо.

– А осечек не бывает? – пытал Евгенич. – Ну как бы возраст, серебряная свадьба отгуляна в прошлом году? Клево было, да? Стоят еще мои подсвечники али загнал?

Долгоносов отвечал, что осечек с женой не бывает, так как все уже на автомате, а вот со студентками иногда – видит око, да зуб неймет.

– А подсвечники ничего не стоят, так как за серебро нынче много не дают!

– Это восемнадцатый век, придурок! Виагрочку прикупи!

– В ломбарде платят только за вес!

– Да я сам у тебя их куплю!

Дальше Евгеничу продолжать разговор с Долгоносовым не захотелось, и он отключился от связи. Опять подумал о Вронской. Припомнил, как на автопилоте показывал ей свой дворец, как угощал коньяком с грильяжем в шоколаде… Потом провал, и… они уже в постели. Еще он вспомнил анатомию Вронской, вернее часть ее, ту которая ниже пупка, куда… В общем, она была заросшая, как в старые добрые советские времена. Не то что у его девчонок – все гладенькое, будто и не росло ничего… В трусах потяжелело и Евгенич понял, что именно черный треугольник Вронской, мягкий, почти пушистый на ощупь, поднял его пьяного и отупелого на подвиги… От нее хорошо пахло, она была нежна какой-то выстраданной нежностью, занималась любовью с чувством, и Евгеничу было так хорошо, что он забылся и после освобождения заснул на ее груди. А она, умничка – вот что значит взрослая женщина! – уехала в Москву еще до того, как он ото сна очнулся…

Евгенич выпил еще соточку водки и подумал не связать ли свое увядание с прекрасной Вронской, с которой есть тот самый пушкинский покой и нега арабских стихов. Его душа ответила: да, Вронская спасет, и мозг повелся за душой…

Через полчаса воспоминаний рука Евгенича потянулась к телефону, и он набрал двадцатилетку Юленьку с потрясающей жопой, светлыми глазами, велел ей быть в следующую пятницу и ни в коем случае, упаси бог, не брить пи...ду, да и подмышки тоже.

– Евгенич, ты что?!!

– Повышенная стипендия гарантируется! – обещал. – Ленинская!

Больше он никогда не вспоминал Вронскую.