Глава 1

На стене, в массивной раме черного дерева метр на метр, — лицо Айзека. Это не совсем фотография, но и не портрет кисти художника. Это то и другое.

У дяди Арона было два черно-белых снимка. Один Айзека, хранившийся с его шестнадцатилетия, — Айзек снялся на паспорт, которого он, впрочем, в России так и не получил. Другой — мой, сделанный когда меня принимали в пионеры… Дядя Арон, окруженный телохранителями во главе с батоно Резо, пришел в лучшую из известных ему фотомастерскую Нью-Йорка, достал из массивного портмоне замусоленные карточки с физиономиями детей и спросил хозяина по имени Леонид, сколько будет стоить увеличить эти фото, так чтобы они стали метр на метр. Хозяин мастерской прекрасно знал, перед кем стоит, но, тем не менее, нимало не смутившись, назвал цену, от которой даже батоно Резо дернул бровью.

— Однако это дорого… — задумался дядя Арон. — Попробуй назвать другую цену…

В том, как задумался дядя Арон, было что-то такое зловещее, что фотограф Леонид вдруг вспомнил некогда виденную на Псковщине картину, до сих пор отзывающуюся дрожью во всем теле… Дело было зимним вечером, он под хмельком возвращался домой — из одной деревни в другую и возле самых огородов неожиданно встретил волка. Тот сидел по-собачьи возле только что зарезанной им коровы, от растерзанной туши которой валил пар, и смотрел на приближающегося человека. И столько зловещей тоски было в его голодных глазах, что Леонид подумал: ведь и ему сейчас, как корове, перегрызут горло, а оттого враз стало худо с ногами, так что он присел в сугроб и сам засмотрелся на зверя… Так они с минуту глядели друг на друга, затем волчище отвернулся, улегся головой на бок корове и, урча, стал вгрызаться в теплое мясо… Через полгода после этого случая Леонид собрал вещи и эмигрировал в Америку…

— Буду делать бесплатно! — неожиданно передумал фотограф Леонид, чем удивил дядю Арона, но никак не батоно Резо.

— Я очень рад, — сказал дядя Арон. — Я столь широко люблю своих сыновей!..

Через несколько дней работа была сделана, и дядя Арон поехал в Манхэттен к одному из самых известных художников Нью-Йорка. Он долго уговаривал его раскрасить увеличенные фотографии, чтобы они приняли вид натурально цветных, но художник уперся и наотрез отказывался делать такую мелочь, ссылаясь на то, что он художник, а не какой-нибудь ремесленник и что одно из его полотен даже висит в Белом доме…

«Да, сколько гонору в нем, — сказал про себя дядя Арон. — И откуда в педерастах столько спеси…»

Тем не менее художника все-таки удалось уговорить на некоторое время отлучиться от высокого искусства, в результате чего через неделю дядя Арон получил раскрашенные полупортреты-полуфотографии. И что любопытно, художник, так же как и фотограф Леонид, отказался от своего законного гонорара.

Я смотрю на портрет Айзека… Я думаю, что если снять его со стены, то освободившееся место будет много светлее. И наверняка за ним какой-нибудь паук прижился… Иногда, когда я сижу под портретом, мне кажется, что он вдруг сорвется с гвоздя, огромный, и краем массивной рамы прошибет мне голову. Милый Айзек и с того света меня достанет своими здоровенными ручищами с рыжими волосами…

Я очень любил Айзека. Любил до такой степени, что слезы катятся по лицу при воспоминании о том, что его нет со мною… Айзек, дорогой, любимый братец!..

Моя любовь к брату в последние годы его жизни была всепоглощающей, сводящей с ума своей невероятной пронзительностью, пугающей весь окружающий мир кажущейся нездоровостью, и когда Айзек умер, мое горе было столь велико, столь чудовищен был удар судьбы, что в слепом отчаянии я чуть было добровольно, вслед за своим кумиром, не расстался с жизнью…

Как я любил тайком наблюдать за тем, что делает Айзек! Мне было все равно, чем он занимается, лишь бы смотреть на него бесконечно, стараясь не моргать и не сглатывать слюну, даже когда он ел что-нибудь вкусное, а я в этот момент сидел голодный со слипшимися кишками. Мне нравилось абсолютно все — как он подносил кусок курицы ко рту, как пережевывал ее, чавкая, иной раз рыгая шумно и протяжно; я с удовольствием наблюдал, как тек по его губам жир, капал на белоснежную скатерть и застывал на ней желтоватым воском. Мне нравилось даже то, что, наевшись до каменного живота, он тянул ко мне свои рыжие ручищи и вытирал их о мои волосы с наслаждением обожравшегося патриция. В такие моменты я обычно замирал, прикрывал глаза, стараясь запомнить каждое прикосновение брата, а потом, оставшись один на один со своею любовью, перебирал в памяти все виденное, вплоть до малей

10840cookie-checkГруша из папье-маше